Время книг
Создать профиль

Я к Вам пишу...

Письмо шестое. К Нему

Февраль 1830 года, Москва

Роман Сергеевич, друг мой, простите долгое молчание. Не писала я не потому, что не хотела писать Вам. Уж простите прямоту мою, но люди мы взрослые, и как на духу скажу, письма мне Ваши получать приятно и отвечать Вам – в радость. Да только дела такие у нас тут на Москве закрутились, что не до писем мне было.

Все Филипповки и мясоед прошедший маменька с братцем моим убивалась. То от урядника его откупала, то из участка вытаскивала, то по городу мы с ней бегали ночами, искали, где он, да что с ним. Потом, Слава Богу, как контуженного, в больницу положили, в хорошую, и вроде даже получше ему стало-то. Да только не зря говорят, пришла беда, отворяй ворота – голова у него начала болеть сильно. Так сильно, что прям невмоготу, и доктор прописал морфий колоть. Сначала немного, а там все больше и больше…

В общем, похоронили мы братца, намедни сороковины справили. И так мне его не хватает, сил нет. Маменька-то следом за ним отошла, так и не оправилась от горя. Осталась я одна со старой теткой тут на Москве, да в имении тетка Катерина живет, отцова сестра младшая, девица, вот и все родственники. Братец еще, Николаша, но он даже на похороны Ванечки из Европы не приехал и на письма почитай с полгода не отвечает, так что не ведаю я уже, что с ним нонче. На Благовещение маменьке сорокоуст будет. Даже не знаю, как спроворить-то, и как я тут одна со всем этим справлюсь. Вот и села Вам писать, так получается, что больше мне и посоветоваться не с кем. Ольгуша-княгинюшка, подружка моя сердешная, на воды отъехала еще на Святках и раньше Пасхи, поди, не вернется, а до Пасхи-то долгонько еще. Хотя и письмо мое до Вас разве только к Пасхе и дойдет и то вряд ли.

Но вот написала и словно поговорила, полегше стало. И давайте больше не будем о плохом да скорбном, скорбей нам Господь еще предостаточно выдаст, и хоть Пост сейчас, и как батюшка говорит, радоваться не положено, хочется мне хоть немного порадоваться.

Весне нашей, что уже началась потихоньку – ледоход намедни на Москва-реке смотреть ходили. Недалеко тут, по бульварам, у Яузских ворот. На 40 мучеников шли от утрени с тетушкой (мы к Петру и Павлу теперь ходим), ледоход на стрелке видели. Далеко, правда, только наш отец Иосиф на покой ушел, а новый батюшка Агафадор, молодой, да черноризец – Ванечке нашему когда плохо было, он его только ругал и говорил, что он облик Божий позорит. А нешто братец виноват, что так сложилось, что ужасы такие на войне видел, что оправиться не смог? Отец Иосиф ласково с ним всегда беседовал, по-доброму, и Ванечка в себя приходил, и пьянство бросить обещал, и спал несколько дней спокойно, как батюшка с ним побеседует, маслом освященным помажет. Что еще они там делали – не знаю. Может, исповедовался братец, а может, просто по душам говорили, да только он лицом светлел всегда. А монашек новенький недобрый какой-то. Грех, наверное, так на служителя Божиего говорить, какой бы он ни был, благодать на нем, но как первый раз он порог нашего дома переступил, так и внутри у меня перевернулось что-то. Не смогла я его принять, хоть и крепилась поначалу-то – ради маменьки. А как Ванечка-то отошел, я даже рада была, что он в больнице лежал последние дни – там его больничный батюшка и пособоровал, и приобщил – потому что на отпевании отец Агафадор такую речь грозную сказал, что я едва из храма не выбежала. И пьяница наш Ванечка, и пропащий человек, и де, слава Богу, что Господь прибрал – матушке спокойнее. Разве можно слова такие говорить? Вот скажите мне, Роман Сергеевич, ведь священник, он служитель Божий и ко всем людям ровно относиться должен, как доктор что ли. И обличать в неправедной жизни, да еще покойника, разве правильно это?

Маменька как с похорон пришла, так и слегла, и более не вставала. А как ее схоронили, мы с тетушкой посоветовались, да пошли по ближайшим храмам. Грязевский храм мне глянулся, он и ближе к нам, но тетушка заупрямилась, у Петра и Павла отец Сергий ей знаком был, батюшка его Закон Божий преподавал у них в Екатерининском институте, да и я его тоже немного помню. Так мы и попали к Петру и Павлу. Далеко только очень. Всю Мясницкую, бульвары. Когда погода хорошая, пешком-то ничего, можно и пройти, одна я завсегда так и делаю (в средствах мы стеснены нонче), а с тетушкой извозчика берем, своего выезда давно не держим.

Отвлеклась я, Роман. Сергеевич, простите великодушно, я ж про ледоход рассказывала и про весну нашу. Страшно как на стрелке-то, две ж речки, и лед сшибается, горка на горку налезает, шумит, грохочет, словно зверь грозный рычит. Мы с папенькой как-то в цирке были, вот там звери когда шумели, так же почти – тигр рычал, слон трубил, медведь ревел. Не помню, что их переполошило, но я тогда испугалась и расплакалась. Папенька растерялся, не знал, что делать, как успокоить меня, но тут клоуны выбежали, и я сама плакать перестала. Сейчас вспоминаю, смешно, а тогда очень страшно было, но больше всего запомнилось, что папенька просил маменьке не рассказывать, боялся, что она сердиться будет. А маменька наша, она очень добрая была, никогда не сердилась, много-много нам прощала, особенно папА и братцам, нас с сестрами в большей строгости держала. Но по внешнему виду сказать, что добрая да отзывчивая и вправду сложно было – всегда ходила строгая, с прямой спиной, и платье наглухо застегнуто, разве на балы с папенькой когда ездила, надевала наряды с малым декольте. Открытых плеч не любила, все парадные платья непременно имели косыночки в тон – плечи прикрыть. А как папенька слег, так и она сразу сдала, ссутулилась вся, постарела, словно дух из нее вынули.

А потом Таточка замуж вышла, уехала, маменька против была, да Николеньке деньги нужны были на поездку, потому он возражать не стал. Всего-то два письма и пришло от сестрицы, а после муж ее отписал – умерла родами, и младенец тоже не выжил. Маменька долго убивалась, но ради нас с Зоей собралась и держалась. Дом на ней, имение – Николенька в Европе, Ванечка на Кавказ уже уехал. В имение летом съехали, маменька вроде в себя пришла, опять прежняя стала, а тут Зоенька в одночасье сгорела – глотошная приключилась. Ей, говорят, только дети болеют, да вот, поди ты, как оно вышло. В имении на кладбище и схоронили ее, и маменька там жить осталась.

В Москву вернулась, когда уже Ване плохо было. Писала я Вам давеча, что князь Петра Голованов в имение его взял, они с Артемием, княжичем молодым, с детства дружили. И поначалу-то все ладно было, Ваня старого князя ослушаться не смел, вроде и пить бросил, и хорошо все было-то, да только случилось там что-то – не знаю, поругались они. Осерчал старый князь, да выгнал обоих. Они на Москву вернулись, и снова пить-кутить по кабакам. Потом-то князь Петр приезжал, маменьке в ноги кланялся, прощения просил, что вспылил. «Дурак я, – говорит, – старый, гордость взыграла, мальчишку приструнить не мог. Обиделся. Прости меня, матушка, и сына моего непутевого прости», – плачет стоит, убивается. Да что уж плакать-то было, слезами Ванечку нашего не вернуть…

Простила его матушка и я простила. Что уж теперь. Коль виновен, Господь его вразумит, не мое дело других судить. Как раз на Прощеное он приехал, на девять дней Ванечке. Ну как не простить, коль все друг у друга прощения просили.

И у Вас, Роман Сергеевич, я прощения прошу, коль обидела чем, может словом каким, невниманием, тем, что пишу редко. Простите грешную рабу Божию Варвару, и да простит меня Бог так, как я прощаю Вас.

       
Подтвердите
действие