Домой я возвращаюсь поздно.
По темноте.
И под ворчание Лёни, которое я перестаю слушать, когда замечаю около нашего подъезда белеющую во мраке машину скорой.
Кажется, я прощаюсь невпопад, перебивая его. Кажется, Лёнька что-то кричит вслед. Кажется, я теряю влажные салфетки и ручку, пока ищу ключи. Кажется, я расшибаю ладони, когда падаю на своих обалденных босоножках на первых же ступеньках. Кажется, я их стягиваю и несусь, раздирая тонкий капрон чулок, на седьмой этаж босиком, потому что лифт ждать невыносимо и так быстрей.
Не знаю.
Способность думать возвращается, когда я вижу выходящих из нашей квартиры врачей и Димку, что прощается, собирается закрыть дверь, но меня замечает.
– Данька… – он улыбается натянуто, отступает вглубь коридора, чтоб растеряно протянуть, – а мы тебя сегодня не ждали.
Не ждали.
Знаю.
Час назад я звонила маме, что останусь у Лёни, вот только её излишне бодрый голос мне не понравился. Насторожил, и я настояла, чтобы мы ушли раньше, поставила ультиматум, объявив, что уйду в любом случае, вызову такси.
Но Лёнька повез сам.
Такси для дамы вечером джентльмен вроде него допустить не мог.
– Сколько?
Дверью хочется долбануть, но закрываю я её тихо. Нельзя шуметь, нельзя волновать, нельзя истерить.
– Двести три.
Я ударяю брата по плечу, стучу по широкой груди.
Вымещаю страх.
– Ты должен был мне позвонить.
– Данька… – он вздыхает.
Пытается поймать меня за руку, но я уворачиваюсь, иду к закрытой двери спальни, чтобы около неё замереть.
Сделать улыбку.
Всё хорошо, всё отлично, и реветь я разучилась очень давно.
Какой девиз по жизни, Дарья Владимировна?!
Пра-а-авильно, легко и с юмором!
Поэтому в дверь я стучу легко, заглядываю, чтоб спросить беззаботно и тоже легко:
– Мам, ты как?
– Данька! – она улыбается и на локтях приподнимается. – Ты чего приехала?
– Соскучилась, – я тоже улыбаюсь и в подставленную щеку целую, сажусь рядом на край кровати, вру. – У Лёньки работы куча, с ним ску-у-ушно. И вообще я уже два дня дома не ночевала, на минутку. Или вам меня не надо?!
– Не болтай, – мама, качая головой, смеётся, – нам всегда тебя надо.
Киваю.
И мой самый лучший друг – это она, поэтому мы понимаем друг друга без слов.
– Ты же знаешь, на этой неделе два дежурства получилось. Ещё комиссия эта по несовершеннолетним, – мама вздыхает, кладет мою руку себе на лоб, – да и всё до кучи как-то навалилось, работать некому совсем.
– Угу, – я соглашаюсь, ехидничаю, – и я бонусом с экзаменами своими прикурить даю.
– А как же, – она фыркает, – больше, чем за свои в свое время волнуюсь!
Мы улыбаемся.
И да, я всё прекрасно знаю.
Про два дежурства через день, когда после одного-то уже закипает мозг. Про комиссию, где врач обязан быть по протоколу, а там разбираются… грязные дела, к которым привыкнуть невозможно. Про давление, которое уже неделю за сто сорок, но мы молчим, мы – партизаны!
Про… про всё я знаю.
И сижу я с ней почти до рассвета, разговариваю обо всём, а после, когда мама засыпает, я слушаю тихое дыхание, не могу уйти.
Не хочу.
– Она сама их вызвала, Дань, – Димка, заходя в комнату, шепчет одними губами, садится рядом со мной на пол.
Я же утыкаюсь лбом ему в плечо и бодаю.
От бессилия.
И потому что сама – это совсем плохо.
– А ты откуда?
Димка уже лет пять живет отдельно.
Как устроился работать после третьего курса – так и съехал, заявил, что всё, вырос и ребёнок в семье теперь только один.
– Артём позвонил. Он на скорой, мы учились на потоке.
Я киваю, принимаю ответ.
И следующий вопрос задаю:
– Ты па звонил?
Владлену Дмитриевичу, который, строго говоря, мне не отец, а отчим, но… он меня воспитал и вырастил, поэтому па.
Самый лучший на свете па.
– Звонил, он послезавтра вернётся.
Вернётся из Краснодара, где у него конференция неонатологов и где он выступает. Бросить всё и уехать прямо сейчас он не может. Па и так планировал только в конце недели прилететь, через четыре дня.
Передумал.
Видимо.
– Дим, мама… она ведь нормально будет? – я поднимаю голову и смотрю на него с надеждой.
И мне не нужна правда.
Я сама её прекрасно знаю, лучше всех всё знаю, только вот Димка молчит, поднимает меня и из родительской спальни выводит.
Не врёт:
– Ты же сама понимаешь, что каждый следующий раз может закончиться инфарктом или инсультом. Или… как повезет, – он выговаривает хмуро, не смотрит старательно на меня. – Данька, мать опять дежурила?
Я киваю.
И всё понимаю.
Только от этого понимания давит голову, обносит, и уши закладывает. Хочется кричать, но я лишь ухожу на кухню и, включив чайник, забиваюсь в угол дивана.
Не могу спать.
Да и смысла нет: до утра остался час.
Димка появляется следом, лезет в мини-бар и за бокалами. Достаёт сначала один, а потом, посмотрев на меня, второй.
– Своевременно-умеренная энотерапия ещё никому не навредила, – брат бормочет иронично, открывает бутылку вина с приглушенным хлопком.
Вопрошает с умным видом:
– Во всём главное, что, Данька?
– Доза, – бокал я принимаю и глаза, прижимаясь затылком к спинке дивана, закрываю, цитирую меланхолично. – Всё есть яд, одна лишь доза делает яд незаметным.
– Молодец, – меня хвалят ехидно, – историю медицины не прогуливала. А вопрос на пятёрку с плюсом: кто сказал мудрые слова?
– Парацельс, – я усмехаюсь, и вино сухое, красное, но вкусное, то, что надо. – Дим, мама двое суток не брала. Ты ж знаешь, она только в месяц одно-два дежурства берет, чтобы не терять навык. Второе… у них Громов заболел в последний момент. Ей пришлось остаться.
– Что, больше некому было? – Димка дёргает плечом, садится на подлокотник спиной ко мне.
Злится.
И переживает.
Пусть мама моя ему и не родная. Наши родители поженились, когда мне было девять, а ему пятнадцать, и мы все долго притирались, привыкали, учась жить вместе.
Одной семьей.
Не за год и даже не за два, но у нас… получилось.
Как-то.
Я незаметно стала считать Владлена Дмитриевича отцом, а Димка столь же незаметно стал за советами идти к моей маме и звонить по вечерам, если задерживался. И кровопролитные бои по малейшему поводу мы с ним перестали вести тоже постепенно.
Осознание, что собраться в выходные или вечером всем вместе, чтобы увидеться и рассказать, поделиться новостями, и что это есть не слащавая картинка идеальной семьи, прокралось украдкой.
– В последний момент, ты знаешь, найти кого-то трудно.
Свой бокал Димыч выпивает залпом, хмыкает, но не возражает, потому что я права.
Мы оба это знаем.
– Ей увольняться надо, – он заявляет тоскливо.
Тянется за бутылкой.
– Уговаривать ты будешь? – я кривлюсь и, допивая, протягиваю свой бокал тоже. – Она практик до мозга костей. Дома за месяц свихнется.
– А так свихнемся мы, – Димка огрызается.
Морщится болезненно.
– Я уже, того… свихиваюсь.
Почему-то становится смешно, и я смеюсь, сползаю с дивана от этого почти истерического смеха на пол и бормочу, закрывая рот ладошкой, невнятно:
– Димыч, я няня!
– Чего?! – вином он давится.
Оборачивается, расплёскивая почти полный бокал.
– Я, говорю, няня! На месяц…
Вино отставляется, а около меня он присаживается и в глаза заглядывает, а потом вздыхает и грозно велит:
– Рассказывай, ребёнок…
…мы сидим до будильника, что поставлен на полседьмого.
Разговариваем.
И, пожалуй, мы с Димкой очень давно не общались вот так: обстоятельно и без утайки. И только рассказав всё, я понимаю, как мне не хватало этих наших бесед, пусть я и получила подзатыльник за «форменный идиотизм».
Заработала мигрень.
Впрочем, мигрень – привычная и родная – от волнения и усталости, как всегда. И, наглотавшись таблеток, я нахожу в себе силы умыться, переодеться и соорудить на голове относительно приличный пучок.
Лёгкая небрежность всегда в моде.
Да.
– Тебя подвезти? – Димыч топчется в коридоре.
И я согласно киваю.