Он жил на самой окраине Города, в районе, который не имел даже собственного названия. Здесь каменные особняки зажиточных ремесленников и отставных чиновников постепенно, в арьергардной борьбе, сдавались натиску деревянных, кривых лачуг, заросших пустырей и чахлых огородов. Его жилище было крошечным, одноэтажным, сложенным из грубого, неотёсанного камня, который когда-то, вероятно, служил для других целей. Оно напоминало не дом, а дот, маленькую, упрямую крепость, притулившуюся к голому склону холма, будто ожидая очередного штурма. Крыша была покрыта старым, почерневшим дерном и жестью, на которой дождь выбивал свою однообразную, тоскливую барабанную дробь.
Внутри пахло дымом очага, дешёвым, крепким табаком, кожей походной амуниции и тем особым, тяжёлым запахом одиночества, который въедается в стены и вещи. Никаких излишеств. Ничего лишнего. Походная железная койка с тонким матрасом, накрытым серым солдатским одеялом. Грубый, сколоченный из досок стол, заваленный обрывками газет, пустыми бутылками из-под дешёвого виски и инструментами для чистки оружия. Пара табуреток. Небольшой открытый очаг для готовки и обогрева. Деревянный сундук с кованными уголками - единственное, что он вывез из прошлой жизни. На стене, лишённой обоев и побелки, висели не картины или ковры, а три священных для него предмета: старый, потертый до блёклости кавалерийский палаш в потускневших, поцарапанных ножнах; офицерский темляк с выцветшими шелковыми кистями цвета запёкшейся крови; и, в центре, в простой деревянной раме, парадный портрет.
На портрете, выполненном акварелью и уже выцветшем от времени, был не он. На портрете была она. Лидия. С тонкими, словно нарисованными тушью художника-миниатюриста, чертами лица, большими серыми глазами, в которых даже на бумаге светилась тихая, глубокая, разумная радость, и с той самой улыбкой, лёгкой и тёплой, которая, как он верил, была способна растопить лёд в душе самого сурового и ожесточённого солдата. А рядом с ней, прижавшись к складкам её простого, но изящного платья, две маленькие девочки-погодки с пухлыми, розовыми щёчками и огромными, нелепыми бантами в тонких волосах - Анна и Мария. Его девочки. Его вселенная, его тыл, его причина дышать, которую он безвозвратно потерял.
Леонтий сидел за столом в поздних сумерках, зажав между пальцами давно потухшую глиняную трубку, и смотрел не на портрет, а в пустоту закопчённой стены перед собой. Его лицо, изборождённое морщинами и шрамом - тем самым, что пересекал левую бровь, рассекал щеку и терялся в седеющей щетине у угла рта, - на лице мертвеца казалось бы просто частью рельефа, как трещина на камне. Но на его живом, хоть и окаменевшем от горя и ярости лице, этот шрам был живой, незаживающей раной, символом того, что его когда-то не добили, оставили доживать, нести этот крест. Второй шрам, невидимый, проходил через всё его существо.
Раньше... раньше его звали Полковник Леонтий Валерус. Не родственник аристократам Валерриям, хоть фамилия и созвучна - простое совпадение, что всегда его слегка забавляло. Он был «псом Империи», «Грозой Диких Земель», «Скалой на границе». Он провёл в седле, в окопах, в походах и на стенах фортов тридцать долгих лет. Его жизнь была чёткой, как строевая подготовка: долг, честь, присяга, товарищи. И они.
Он помнил дело всей своей военной карьеры - не самую крупную, но самую важную битву. Осаду поселения «Каменистое». Это была не военная крепость, а простое, бедное мирное поселение у подножия Серых Гор, где жили рудокопы с семьями. На него, как саранча, шла орда дикарей с севера, конные отряды, втрое превосходящие по численности его собственный, уже потрёпанный в предыдущих стычках полк. Командование, сидевшее в глубоком тылу, прислало лаконичный приказ за печатью: «Отступить на рубеж реки Твердь. Сохранить личный состав и артиллерию для обороны ключевых фортов. Поселение «Каменистое» признать нецелесообразным к удержанию. Население эвакуировать по возможности.»
«По возможности» означало «никого». Эвакуировать было нечем и некогда. Леонтий прочитал приказ, стоя на деревянной вышке частокола, и медленно, с невероятным чувством, разорвал пергамент пополам, а потом ещё и ещё, пока от него не остались клочки, унесённые ледяным горным ветром. Он видел в подзорную трубу тонкие дымки из труб землянок, представлял себе детей, бегающих по улицам, женщин, носящих воду, стариков, греющих кости на завалинках. Он видел лица своих уставших, но ещё готовых драться солдат, которые смотрели на него, ожидая решения, в котором будет хоть капля чести.
Он собрал офицеров в своей походной палатке и сказал всего одну фразу, глядя каждому в глаза: «Мы не отдадим их на растерзание. Ни одного. Ни за что.»
Он не стал отсиживаться за частоколом в ожидании штурма. Он совершил немыслимое с точки зрения учебников тактики. Он оставил для обороны поселения треть своего войска - самых стойких пехотинцев и арбалетчиков, а с остальными, всей оставшейся кавалерией и самым подвижным пехотным отрядом, совершил дерзкий, изматывающий ночной марш-бросок по козьим тропам в горах. Они шли почти без отдыха, теряя людей в обрывах, но не теряя темпа. Он вывел свой отряд в тыл наступающей орде как раз в тот момент, когда те, уверенные в лёгкой победе, начали массированный штурм частокола, подогнав даже примитивные осадные лестницы.
Атака его эскадрона с высот в спину противника была сокрушительной, как удар молота. Дикари, не ожидавшие удара с тыла, пришли в смятение и панику. В это же время защитники поселения во главе с оставшимся капитаном ударили с фронта, открыв ворота и бросившись в яростную контратаку. Враг был не просто разгромлен - он был обращён в паническое, беспорядочное бегство, бросив трофеи и раненых. И надолго, очень надолго утратил вкус к набегам на эти земли.
Леонтий стоял на том самом холме, откуда повёл свою атаку, залитый чужой и своей кровью, пропахший потом и порохом, и смотрел вниз. Внизу, у стен поселка, люди - его израненные солдаты и спасенные, плачущие от счастья поселенцы - обнимали друг друга, смеялись, вытирали слёзы сажей и грязью. К нему, хромая, подбежала маленькая, лет шести, девочка с разбитой коленкой, молча протянула ему сорванный полевой цветок - синий, хрупкий колокольчик - и убежала. В тот момент, сжимая в своей большой, окровавленной руке этот жалкий цветок, он понял, ради чего всё это: не ради Империи, не ради орденов или повышений, а ради этого. Ради жизни. Ради права этих простых, никому не нужных людей спокойно растить своих детей и смотреть на закат.
За этот подвиг его чуть не отдали под трибунал за прямое неповиновение приказу и неоправданный риск. Но спасенные жители, ветераны его полка, написали коллективное прошение, и несколько совестливых, ещё не разложившихся генералов в столице вступились за него. Дело замяли, представив всё как «блестящую импровизацию в критической ситуации». А слава о «Защитнике Каменистого» пошла по всей границе. Люди в тех местах до сих пор, как он слышал, произносили его имя с благоговением, а в тавернах пели песни о его отряде.