Размер беды следовало оценить, и как можно скорее. Этим занялась едва ли не половина гостей и вся прислуга — поспешили к дверям. Так что на месте происшествия я оказалась не первой, и пришлось раздвигать толпу.
Предположение подтвердилось: высокое зеркало, встречавшее гостей на площадке между первым и вторым этажом, превратилось в кучу осколков, среди которых валялся самокат и сидел мальчишка, ровесник Лизоньки. Зрители оставались зрителями, кроме одной дамы, объятой не столько страхом за ребенка, сколько гневом.
— Да как ты посмел баловать, когда за столом сидеть положено?! Стекло дорогое разбил, одежду попортил, сам окровавился!
— Простите, маменька, — лепетал плачущий мальчик, — меня дядя подучил! Сказал: «Тебе кататься не давали, а сейчас можешь. Съезжай по ступенькам, только тормозиться не забывай».
Мгновенно, за одну секунду, я реконструировала ситуацию. Когда возвращались от пруда, этот мальчик — вспомнила имя: Феденька Апраксин, боковая ветвь знаменитого рода, — так вот, Феденька глядел жадными глазами на самокат, но не решался попросить покататься, робкий паренек по воспитанию. Когда же самокат остался без присмотра, решил им воспользоваться. И, похоже, не сам решил — подсказал некий дядя.
Этот детектив был важней для меня, чем для бедного Федюши, пытавшегося отвести педагогическую грозу. Но в такой ситуации увлечься следствием было бы аморально.
— Лизавета Николаевна, — вот ведь счастье, и имя матери вспомнила, — Федя уже наказан — и напугался, и поранился. Слава богу, ребенок жив-здоров, только слегка поцарапан. Давайте-ка займемся сейчас его лечением. Зеркало — это вещь, нам ребенок дороже, верно?
Я говорила уверенно и спокойно, так как едва ли не с первого взгляда поняла: хотя детская курточка порезана, а на лбу, руках и щеках кровь, ни одной глубокой или опасной раны мальчик не получил.
Лизавета Николаевна перестала бранить сынишку, зато осыпала меня извинениями, переводя вину на себя: как она недоглядела, как плохо воспитала сына, что он посмел отойти от матери не спросясь.
А я еле подавила печальный вздох. Пароходы, железная дорога, миксеры, операции под наркозом… Все это изобрести не так и трудно. Труднее изменить отношение к людям. Даже не к крепостным, не к дворовым Глашкам и Гришкам. Хотя бы к собственным детям. Чтобы думали не о том, какой урон нанес ребенок-гость богатой хозяйке, а о состоянии самого ребенка, если не психологическом, то хотя бы физическом.
Слышала я, как в недавние времена богатый вельможа позвал родню, и равную ему, и бедную. Взрослые обедали, дети гуляли в саду, и было им приказано ничего не трогать. Один мальчик нарвал букет, видимо маменьке. Дядя увидел и спокойно сказал: «Помнишь мой запрет? Сорвал цветы — так теперь их съешь». Кто-то из гостей предположил, что могут быть и ядовитые, но когда такие резоны влияли на самодуров? Несчастному ребенку пришлось съесть каждый цветок, хоть его и вытошнило, а потом он долго болел. И те, кто пересказывал эту мерзкую историю, хозяина одобряли: так и надо, раз обещал — не переменяй слово.
И как, кому такие нравы исправлять? Мне, кому еще. Лишний раз показать этим людям, что ребенок важнее зеркала.
Конечно, обо всем этом я думала на ходу. Федю Апраксина отвели в ближайшую гостиную. Лиза проявила самостоятельность — принесла короб с медикаментами. Следом потянулась толпа зрителей, включая прислугу и учеников моего училища, не присутствовавших на обеде. Среди них, кстати, мелькнул Степа — молочный брат Лизоньки. Последний год-два он был с дочкой если не в ссоре, то в неладах. Смешно — похоже, ревновал к другим мальчишкам, особенно к Павлуше. Потому-то даже сегодня демонстративно не стал отпрашиваться с занятий, хотя Лизонька его и приглашала.
Вот и сейчас посмотрел из-за дверей, убедился, что с Лизой все в порядке. И протолкался через толпу обратно.
Ладно, потом займусь этой детской психологией с дружбой и ревностью. Сейчас главное — Федя.
Я сразу поняла, что раздевать ребенка полностью не надо: брюки не порезаны, так что ноги в порядке. Но разоблачиться до пояса ему пришлось, несмотря на новую серию смущений-извинений маменьки, мол, так плохо, так не принято. Тут уж я на правах хозяйки повысила голос, чтобы донести не столько до Лизаветы Николаевны, сколько до зрителей, столпившихся в дверях: плохо — это когда в теле ребенка застрянет осколок, его обнаружат с запозданием и рана загноится.
— Ох, баловник бедненький, — заохала Павловна, не слишком вежливо растолкавшая благородных зевак и ставшая моей ассистенткой вместо дочери, которая деликатно отвернулась. Все же «санитары мы с Тамарой» — это XX век, эпоха модернизации, когда уже сложился институт сестер милосердия. Пока что не будем уж так смущать столичную элиту, ей хватило созерцания девчонки, что каталась на доске с двумя колесами. Кстати, следом, хвостиком, неслись только мальчишки — юные барышни к самокату приблизиться не решились.
Мысли неслись в голове ласточками, а мы с Павловной занимались делом. Извлекли несколько осколков из ранок, убедились, что ни один не остался. Для обработки я использовала и йод, и зеленку. В результате лицо Феди приобрело облик импрессионистского полотна. Из-за йода пациент слегка охал и ойкал, а Павловна ворчала:
— Больно, да? Не озоровал бы, да и не болело бы!
Я не возражала против такой причинно-следственной связи, но сказала Лизавете Николаевне:
— Пока ребенок не поправился, нельзя его наказывать. Даже ругать не надо, пока пятнышки не сойдут!
Маменька слегка напугалась, а я понадеялась, что своей хитростью избавила Федю от последующих неприятностей. Ведь, даже судя по шепоту зевак из-за двери, они больше обсуждали ценность уничтоженного зеркала, чем травмы юного самокатчика.
Увидев, что первая помощь оказана успешно, Павловна обратилась к зрителям:
— А вы чего рты раззявили? Кто посуду убирать будет, кто за домом смотреть?!
Адресовалось это, конечно, слугам. Но и кое-кто из господ решил, что настала пора вернуться в гостиную.
Оставался еще один важный вопрос. Увы, прояснить его я не смогла. Сквозь поредевшую толпу пробилась кухарка Маша.
— Вот горе-то, — быстро произнесла она, поглядев на зелено-коричневого Феденьку, и быстро сказала: — Эмма Марковна, беда случилась! Простите за недогляд!
— Что еще стряслось, милая? — вздохнула я и шагнула в сторону. Что за еще одна беда посетила мой дом? Кто-то из прислуги облился кипящим маслом, порезался ножом?
— Вы, Эмма Марковна, повелели щеколад из синего шкапа вынуть, который в брусочки завернут, а я смотрю — в ларе восьми свертков недостает, — тихо произнесла Маша, едва мы отошли от Феди и маменьки.
Я выдохнула и в ускоренном режиме произнесла привычную уже за десять лет благодарственную молитву. Хоть тут все живы и целы.
— Маша, шоколад, должно быть, взяла Глафира. Почему не обратилась, когда гости уйдут?
— Эмма Марковна, — потупила очи Маша, — вы же сами всегда говорите: если горе-беда, надо немедля сообщать.
Сказала не то чтобы с укором, но с явной печалью: вы же правило установили, я ему последовала, и вот…
— Благодарствую, милая, — произнесла я, — найдется шоколад. А теперь ступай.
После чего обернулась к Феденьке и маменьке, чтобы узнать наконец-то, что за дядя попросил ребенка скатиться на самокате. Но мамаша успела увести юного пациента, видимо опасаясь, что фаза моего милосердного помутнения закончится и я войду в привычный — привычный для нее — образ хозяйки, возмущенной утратой ценного предмета.