Глава 3
Самое странное и даже, наверное, смешное, что жизнь этой девочки, в тело которой я попала, очень похожа на мою собственную. Правда, я не вышла замуж за блестящего графа, но вот пансион, первый бал, первая любовь, маменькины тревожные наставления и рухнувший в одночасье мир у меня тоже случились.
Как же давно это было, а помню лучше, чем той памятью, что досталась мне от Бераники.
Вероника Андреевна Вишнеева, мадемуазель Вишнеева, Вишенка — так звали меня соседки по дортуару… Уже война была, Первая мировая. Мы после занятий ходили в госпиталь помогать сестрам милосердия, сматывали при свечах стираные и прокипяченные бинты до полуночи, а потом стылыми петербургскими улицами под охраной старого истопника Сергеича и классной дамы Анны Леопольдовны бежали в пансион…
А он был поручик Первого Преображенского полка, блестящий гвардеец, раненный в боях под Гродно… Александр Галичев. Саша. Сашенька. И бал был — в Офицерском собрании, куда пригласили старшекурсниц Смольного и выздоравливающих офицеров из госпиталя. Перед отправкой на фронт.
И голова кружилась, и сердце замирало, и первый поцелуй был… и письма с фронта, и обещанная свадьба.
А потом он погиб — застрелили в спину взбунтовавшиеся в окопах солдаты. Это было осенью, в начале октября, и рухнувшее на землю небо навсегда пропиталось запахом дыма от костров, в которых дворники сжигали опавшие листья. Письмо от Сашиного командира тоже упало в костер из моих ослабевших пальцев.
А потом… а потом мир рухнул окончательно. Сошел с ума, превратился в бредовый карнавал страшных масок.
Кто был прав, кто виноват в том революционном октябре, я, ученица последнего курса Смольного института пятнадцатилетняя Ника Вишнеева, не очень понимала — в голове была мешанина девичьих романтических глупостей, мечтаний, грез, романов… но реальность ворвалась в эти розово-облачные райские кущи сожженным письмом, голодом, холодом, неизвестностью и нешуточной угрозой попасть под толпу пьяной от крови революционной общественности… В те первые дни ужасов и боли в Петрограде было куда больше, чем справедливости. И писем от родителей не было… хотя какие там письма.
Я резко встряхнула головой, прогоняя хоровод воспоминаний, — не ко времени это. Что было, то прошло, и в прежней жизни, и в нынешней. А сейчас надо хотя бы оглядеться. Не планы по спасению чьих-то жизней строить — нет, разобраться в самом простом и необходимом. Где я? Что вокруг происходит именно сию минуту?
Медленно, все еще осторожничая и не веря в новое, молодое тело, я поднялась на ноги. Мокрый пол, с которого я встала, оказался деревянным, сложенным из могучих толстенных половиц. И весьма грязным — словно год не то что не мыли — не подметали нормально.
Взгляд скользнул по обрывкам каких-то бумаг, клубам пыли и чего-то похожего на кошачью шерсть, по другому невнятному мусору… ага. Довольно большая квадратная комната, почти пустая. Стены бревенчатые, между толстыми стволами бывших лесных великанов кое-как проконопачено мхом и чем-то похожим на старую паклю. Два окна прямо передо мной — маленьких и затянутых какой-то неравномерно-прозрачной пленкой.
Слева от меня дверь, судя по тому, что она обшита драной мешковиной для тепла, — на улицу. Справа большая, просто огромная, печь, выступающая из стены давно не беленым кирпичным бастионом, с широко разинутым темным зевом пустой топки. По бокам от нее еще две двери, они должны вести куда-то внутрь… ах да!
Мысленно вызвав на поверхность сознания память Бераники, я еще раз огляделась, теперь более осмысленно. И не выдержала, начала ругаться вслух последними словами.
Вот скажите мне, какие нормальные хозяева, имея кирпичную печь, причем умело поставленную в центре избы, так, чтобы греть сразу три комнаты, будут почти без толку ведрами жечь дорогой уголь в жестяной буржуйке, да еще и воткнут ее чуть ли не у входной двери?!
Пол под железными ножками обуглился, стена за буржуйкой подгорела, потолок закоптился, труба… Боженьки, они дыру прямо над дверью пробили! В толстенной лиственнице! И запихнули туда жестяной раструб, кое-как забив оставшиеся щели тряпками. Вандалы! Нет, хуже. Идиоты!
Я сделала пару шагов, чуть ли не вслепую нашарила березовый чурбак, заменявший в этом доме табуретку, и почти без сил на него рухнула. Как там во внуковом программировании говорилось? «Распаковался очередной архив». То есть новой памяти прилетело.
Бедная девочка… Мне-то в свое время и труднее пришлось, и проще. Труднее — потому что «бывшую эксплуататоршу» и «нетрудовой элемент» отправили в Сибирь не в теплой кибитке с сундуками пусть и наспех, но собранных вещей, а в чем была, в «столыпинском вагоне», где еще почти сотня таких же ехала… и в Нижнем Тагиле поселили нас в промерзлом бараке, а не в добротной избе.
А проще — потому что была я из обедневшей дворянской семьи, в Смольном училась за казенный счет и, в отличие от богатой невесты Бераники, с какого конца печку топить, знала.
Эх… да что вспоминать прошлую жизнь, хватит уже.
Так. Стало быть, это и есть дом на «заимке», то, что осталось от поместья прабабки. До того, как ссыльная семья Аддерли нынешней весной доехала до места своего будущего заключения, здесь уже почти двадцать лет никто не жил. Дом отсырел, дымоход в большой печи то ли забит, то ли где кирпич в трубе обвалился, но топить ее оказалось невозможно, а прочистить они не догадались. Да и не умели.
Они вообще ничего не умели… и не умеют. И учиться не хотят. Справа от печки дверь в детскую, где, укутанные во все тряпье сразу, лежат на кое-как сколоченной из занозистых досок кровати двенадцатилетняя Эмилина, десятилетняя Кристис и маленький Шон, которому всего шесть. Все трое кашляют уже почти месяц и по очереди наливаются болезненным беспомощным жаром. Только на поправку вроде — то ноги промочили, то воды холодной из колодца нахлебались, то вон в последний раз без спросу отправились на рыбалку, в очередной раз поцапавшись с деревенской детворой и на слабо соорудив себе удочки из палок и шелковых ниток… Провалились в тину по пояс, утопили пусть не единственную, но, черт возьми, чертовски дорогую по нынешним временам приличную обувь… А слова мачехи, пытавшейся как-то ограничить их самоубийственные порывы, дети дружно игнорировали.
Во-первых, папенька сказал, что они уже взрослые, во-вторых, она им не мать, она никто. Папенька ее не слушает, вот и они не станут.
Я покачала головой и вдруг пожалела, что «папенька» их уже сам повесился. Бедную исчезнувшую из этого тела девочку было жалко, а вот взрослого мужика с мозгами трехлетнего инфантила — ни капли. Наоборот, хотелось от души накостылять поганцу кочергой, так, чтобы до морковкина заговенья выбитые зубы пересчитывал, недоумок подколодезный.
Бераника как могла пыталась наладить быт бестолкового семейства. Неумело, через пень колоду… но старалась. А этот идиот не просто не помогал — еще и мешал, без конца шпыняя ее при детях и указывая на то, что благородным господам не пристало шариться по оврагам в поисках хвороста и он не позволит учить этому своих наследников. Экономить уголь ниже их достоинства, и покупать три мешка черной муки вместо одного белой — это для крестьян…
Этот, прости господи, аристократ вшивый на днях закатил грандиозный скандал из-за того, что его отчаявшаяся жена пешком отправилась на постоялый двор у имперского тракта и там обменяла свои золотые серьги на лекарство от простуды, крупу, овощи и горшок топленого сала… То, что наивную девочку обдурил ушлый хозяин трактира, — сомнению не подлежит. Но она хотя бы попыталась!
Я решительно встала с березового чурбака и расправила плечи. Ничего, баба Ника, то есть Бераника теперь. Где наша не пропадала. Что я, детей воспитывать не умею? Или с печкой не справлюсь? Или у спекулянтов золотые зубы свекровкиной прабабки на молоко не меняла? Здешних ушлых торгашей ждет знатный сюрприз.
Главный поганец сгинул — и слава богу, от Бераникиных воспоминаний о муженьке аж с души воротит. А с хозяйством и с капризами справлюсь! Дом крепкий, участок под огород есть, руки тем концом к плечам приставлены. Да я не просто выживу, я тут светлое будущее построю без всяких там теорий всеобщего счастья!